Елена Шумара — поэт, прозаик, член Союза писателей России, доцент Санкт-Петербургского педагогического университета. Автор романа «Если я буду нужен», ставшего лауреатом национальной литературной премии «Рукопись года» и литературной премии им. Виктора Голявкина. Стихи и рассказы опубликованы в сборниках издательств «АСТ» и «Северо-Запад», в «Литературной газете», журналах «Аврора», «Балтика», «Дон», «Дружба народов», «Лиterraтура», «Плавучий мост», «Формаслов» и др. Лауреат международного литературного Волошинского фестиваля, премии им. Юрия Левитанского, Международной литературной премии «Данко», Международного конкурса рассказа им. В. Г. Короленко и др. Живёт в Санкт-Петербурге.
Редактор публикации — Елена Черникова
Я начинаю жить
Пять историй в пяти городах — заметки уличного артиста
Череповец. Черепашки
Длинная змея уличного парада. Ветрено, весело, пахнет бензином: за нами едет большой грузовик с транспарантом завода. Артисты, заезжие и северодвинские, пёстрые, шумные, то смешиваются, то снова держат строй. «К дождю дело», — говорит пожилой кукольник Пётр, догоняя меня. Кукла, похожая на Петра лицом и одеждой, всплясывает, смотрит в небо и хватается за голову. Небо словно затянуто серой плёнкой. Но зрителям всё равно. Их много, они стоят вдоль проспекта — любопытные, молодые. Машут флажками, делают снимки. Я улыбаюсь в тысячу камер. Я всегда улыбаюсь, потому что рисую смешливый рот — уголками вверх. Но сегодня мне правда радостно, и грим, не самый хороший, трескается возле глаз.
«Пум-пу-рум, пум-ру-рум» — подпевает барабанам Пётр. Он работает один. Нас — трое, камерный театр, живущий почти коммуной. Сестра и два брата, не кровные, но крепко вросшие друг в друга. На парадах мы то и дело разбегаемся, как тараканы от света, не можем идти в строю. Жонглируем, жмём руки зрителям, танцуем, если есть музыканты. Впрочем, если музыкантов нет, танцуем тоже.
Я роняю мячи, наклоняюсь поднять, и меня окружают высокие ходули. Переступают, не решаясь идти, и резиновые наконечники глухо бьют по асфальту. Собираю мячи поскорее, и атланты, отпуская небо, движутся дальше. Выпрямляюсь и вижу поверх трёхслойного ряда зрителей бабушку — на лестнице у магазина. Она стоит с кошёлкой, серенькая, под стать преддождевому дню. Смотрит, будто не знает, зачем это всё — люди, оркестры, связки упругих шаров… Я выбегаю из строя, шутливо расталкиваю зрителей на тротуаре. Ставлю ногу на первую ступеньку и жду. В блёклых глазах появляется: «Кто ты?» Я отвечаю беззвучно: «А ты?» и поднимаюсь чуть выше. «Ду-у-у!» — верещит чья-то дудка. «Т-у-у!» — отзывается грузовик. Бабушка вздрагивает.
— Вы — черепашки? — спрашивает.
Голос чуть хриплый и робкий. Киваю, в гриме у нас и правда — что-то черепашье. Прячу в карманы мячи, шагаю в последний раз и обнимаю тонкого старого человека. Осторожно и крепко.
— Черепашки мои, — всхлипывает человек, — милые мои черепашки…
Шествие входит в парк, где позже будут спектакли. Здесь душновато и тихо: нас разделили на два рукава, и барабанщиков уже не слышно, они ушли со вторым рукавом. С нами Пётр, ходулисты, местная цирковая студия, клоуны из Архангельска, мимы в полосатых костюмах — неопытные, к зрителям не подходили, махали издалека. Все молчат, только туп-туп-туп — стучат ходули.
— По мрачным тропинкам старого парка крался весёлый парад, — говорит сверху Лёня.
Он не возит питерские ходули на гастроли, делает временные из того, что находит на местных строительных свалках. Шаг его тяжелее, чем у других. Короткий смех, и снова молчание.
— Кого хороним? — басом вопрошает Пётр и басом же отвечает: — Культуру!
Тучи — как спелые сливы. Мы добираемся до шатра, где утром оставили реквизит. Внутри тесно: артисты разных театров, полуодетые, поправляют грим, пьют чай, сетуют на погоду. В три начинается дождь. Пётр и кукла, которые работают уже минут пятнадцать, уходят с земли на сцену под крышей. Зрители лезут за ними. Полог шатра откинут, и мы видим, как Пётр, окружённый детьми, ёжится внутри подмокшего комбинезона.
К пяти часам площадка, где нам выступать, грязна и хлюпает, как болото. Холодно. Небо рыдает, но зрители стоят под зонтами — ждут, всё такие же любопытные. Организаторы нас жалеют: хотите, отменим спектакль? Нет, не хотим. Они же стоят. Мы надеваем куртки, готовим площадку. Реквизит укладываем на плёнку и плёнкой же укрываем. Сверху хлещет, грим потихоньку плывёт. Я думаю о том, что мокрые мячи будут скользить, и конечно, в сложных перекидках мы их уроним. Впрочем, кто в такой дождь без греха.
Площадка готова. Через минуту мне выходить, в этом спектакле я появляюсь первая. Снять куртку, остаться в тоненьком платье, дать ему пропитаться водой… Раздеваюсь, иду. Встаю посреди площадки. Одна. Смотрю в набухшее небо. Дождь заливает лицо. Я начинаю жить.
Тула. Молчание
Берег Упы. Жара. Играем спектакль на бетонном прямоугольнике, и солнце поджаривает нам мозги. Зрители здесь воспитанные, они не переступают верёвку с разноцветными бельевыми прищепками, которой мы очерчиваем площадку. Вот только мальчишка лет восьми всё порывается шагнуть, но мама — широколицая, с косичками — держит его за плечи.
Спектакль у нас бессловный. Мы — существа из другого мира. Мы думаем, что утюг и мочалка — это домашние питомцы, рамка от картины — бумажный змей, а газеты — предметы одежды. Газеты все одинаковые, бесплатные, с заметкой «Клоуна обидеть может каждый». Мы жонглируем луком и галошами, кормим телефонную трубку мелко нарезанным конфетти и скачем верхом на швабре.
Широколицая мама отпускает сына, чтобы похлопать, и тот бросается к нам. Встаёт, облитый солнцем, посреди площадки, и молчит. Тоже широколицый. Я даю ему руку, мол, пойдём обратно. Он улыбается, не двигается и молчит. Пытаемся заманить его за верёвку конфетой. Нет, ни в какую… Мама разводит руками. Мы продолжаем спектакль — вокруг упрямого мальчишки. Наши мячи, цветные, разного размера, летают высоко и низко, балуются, убегают и возвращаются. Мальчишка нам не мешает. Минут через десять он покидает площадку сам.
После спектакля подходит мама, крутит косичку, смущается.
— Понимаете, Сене скоро восемь, а он не говорит. Грустно же — не говорить, когда все говорят. И тут — вы, тоже не говорите, но очень весёлые. Сеня захотел побыть с вами, ну то есть со своими, понимаете? Спасибо, что не прогнали его.
Мама улыбается — широкой Сениной улыбкой. Дарит нам большой тульский пряник, обнимает горячо. Мы, три клоуна, долго смотрим ей вслед.
К вечеру солнце становится мягким. Сижу, уставшая, на краю аллеи. Асфальт ещё тёплый после восьмичасовой жары. Музыка — разная с разных площадок, звуки спорят друг с другом. Терпко пахнет растоптанная трава. Мои ушли пить кофе, а я не хочу кофе. Я хочу закрепить в себе этот день, пропитанный летом, покрытый мазками грима. Скоро я снова встану и буду носиться до темноты. Но не сейчас, не сейчас.
Мы сыграли два раза, потом работали «в поле» — возились с детьми, смешили взрослых, фотографировались со всеми подряд. Мы излечили огромного дядьку от сквернословия. Он шёл, угрюмый, и кричал в телефон грубейшие слова. Кругом всё было прозрачным и тонким, смеялось и пело, несло на палочках сладкую вату. А он не любил никого, возможно, от собственной боли. Мы не стали ему мешать и замерли на дорожке — живые куклы. Две из них, мальчики, прикрыли девочку, мало ли что. Воздух был плотным, дядька не очень трезвым. Он махал свободной рукой и ругался, ругался. Увидев кукол, поморщился и замолчал. Молчали и мы.
— Извините, — сказал нам дядька, сморщившись ещё больше, и в трубку тоже сказал «Извини».
Я не решилась ему помахать.
Четыре больших колеса. Мама и папа, совсем молодые, подвозят ко мне коляску. В коляске — малыш. Ножки в голубеньких ботах. Чепчик, чуть диатезные щёки. Говорить он ещё не умеет и смотрит рассеянно. Смотрит на куклу с рыжими бантами — или не куклу… кто ему видится, разве узнаешь. Я представляю, будто мы с разных планет. Будто он здесь, на Земле, всю свою краткую жизнь, а я прилетела… издалека. Медленно поднимаю руку, тяну указательный палец — к нему. Мама и папа молчат. Десять секунд, пятнадцать… Палец, короткий и тёплый, касается моего. Здравствуй, Земля. Кажется, я остаюсь.
Псков. Не-обычные
Псковский октябрь — жёлтый, туманный. Мы утепляем костюмы, перед спектаклем пьём кипяток. Сезон почти закрыт, но в небольшом дворе под вязами ещё проходят праздники для особенных детей. Сколько раз я решала, что не буду играть плохих, и пожалуйста — Бледная Поганка, самая злая штучка в нашем волшебном лесу! Да, у меня красивое платье и даже шляпка с короткой вуалью. Но разве за это любят?
Команда у нас большая, персонажи — солидные. Вот хотя бы Дракон. Он двухголовый, и в костюм забираются сразу двое. Правой голове дракона за пятьдесят — Андрей. Тёмные глаза с безуминкой, тонкие пальцы и неизбывная любовь к театру. Левая голова моложе в два раза — Матвей. Он вырос в далёком северном посёлке, всякое повидал, и его ничем не проймёшь. Внутри костюма левая нога Андрея крепко привязана к правой ноге Матвея. Иначе Дракон не сможет ходить.
Ветер со скрежетом тащит по асфальту сухие листья. Ребята, в шапочках и пальто, сидят на скамейках. Кто-то не понимает, что мы говорим, для кого-то сложны наши игры. Но в особенных сообществах принцип: все делают всё, если, конечно, хотят. Пусть не так, как другие, но главное — вместе. Родители тоже здесь, стоят позади скамеек. Когда их детям нужна будет помощь, они подойдут и помогут. Но в эту минуту родители — по уши в сказке.
— Чтобы тебя все любили, — поучает Поганка, — не надо быть добрым, не надо быть честным. Достаточно быть… каким?
— Хитрым! — кричит чей-то папа.
— Обычным, — строго говорит девочка в первом ряду.
Мартышки Егор и Юля зовут ребят играть. Они охотно выходят, некоторых вывозят на колясках. Образуется круг, и в центр выскакивает парень лет двенадцати, очень красивый, со светлым лицом. Пока все играют, он бегает, рассекая круг по диаметру: от Юли к Егору — обратно, от Юли к Егору — обратно. Потом изменяет свой путь и бросается за скамейки — к отцу. Вглядываюсь и понимаю: это знакомый. Не близкий, просто знакомый. Вечно хмурый человек в очках с толстенными стёклами. Он обнимает сына, немного смущаясь, и подталкивает его в круг. Я рада, что в гриме меня узнать почти невозможно.
Козни Поганки раскрыты. Ребята шумят:
— Как не стыдно!
— Мы не будем тебе служить!
— Страхолюдина!
— Не думай, что ты красивая!
Мне немного досадно, но я рада, что злой равно некрасивый.
— Готовься, — шепчет Андрей, правая голова Дракона, — они тебя не простят.
Но нет, свершается волшебство, Поганка становится доброй, и все говорят, что шляпка ей снова к лицу. Ребята танцуют с мартышками. Мальчик, который кричал «как не стыдно» даёт мне руку. Пожимаю её, маленькую, крепкую, и говорю:
— Я правда теперь хорошая.
— Верю, — отвечает он.
Солнце заходит во двор, золотеют листья. Запах их чуть горьковат. Я большими глотками пью нежданное счастье.
Вдруг вижу девочку в пёстром комбинезоне. Она стоит в двух шагах от меня и плачет. Подбегаю к ней:
— Кто-то тебя обидел?
— Нет.
— Ушиблась, может быть?
— Нет.
— Хочешь домой?
— Нет.
— Что же случилось?
— Не знаю…
Но, кажется, знаю я.
— Ты плачешь, потому что… очень красивое всё? И танец, и солнце… и слишком оно для тебя большое?..
Мне не хватает слов, но она понимает:
— Да!
— Со мной то же самое.
Грим, которым подведены глаза, начинает течь. Синяя капля падает на платье. Мы отходим с девочкой в сторону, где стоит Дракон. Он слишком неповоротлив, чтобы плясать. Я сажусь на корточки и говорю:
— Будем тут плакать, сколько будем хотеть.
Мы ревём и смеёмся, смеёмся и снова ревём. Матвей, левая голова Дракона, человек из железа и сухожилий, смотрит на нас сверху вниз.
— Да вы… что творите-то?!
У Матвея тоже осень, листья и красота. И слёзы его — зелёные. Он требует глухо:
— Эй! Выньте меня из костюма!
В гримёрке после спектакля веселье и гам. Дракон распадается на две отдельные личности. Мартышки едят бутерброды. Я сижу, не смывая грима, нужно чуть-чуть подышать. Заглядывает организатор:
— Елена, там просят Поганку. Пойдёте?
Конечно, пойду.
Девочка, мой товарищ по плачу, бежит ко мне, обнимает. Следом подходит женщина с плюшевым зайцем, видимо, бабушка.
— Простите, — говорит, — она у нас такая…
Не надо, бабушка. Она у вас замечательная.
Мы обнимаемся в последний раз, и девочку уводят, сунув ей в руки зайца.
— Поганка! — кричит она от ворот. — Ты очень красивая!
Санкт-Петербург. Свинья
Он стоит у меня в прихожей — высокий, худой, с пепельным треугольником в волосах. Люди седеют с висков, а этот — с геометрической фигуры. Клоун. Недавно курил, и я чувствую запах его сигарет, знакомый, родной.
— Знаешь, — почти шепчу, — устала чертовски. У всех новый год, подарки готовят, ёлки купили а я… свинья на утреннике.
Вчера, наконец, выпал снег. Всё было сахарным, как в детстве. Мы репетировали, я поглядывала в окно. Там быстро темнело, и белое становилось серо-жёлтым в свете стареньких фонарей. Днём звонили подруги, звали в бар обсуждать мужиков. Но мои мужики сейчас — крот, попугай, свинья-напарник и Дедушка Мороз. Отказалась. Простите, не могу, ёлки.
Наш уличный театр играет не-уличную новогоднюю сказку. Мы, и ещё шесть человек бывалых ёлочников. Сказка ездит по детским домам и домам для особенных детей. Две свиньи — сыщики Деда Мороза — расследуют дело о пропавших конфетах. Мы много смеёмся, пока придумываем сказку, пока репетируем её. Потом смеются зрители. Ещё они подходят, берут за копытца, пахнут столовой и банным мылом.
Мальчик, коротко стриженный, в свитере задом наперёд:
— Свинка, меня обижают.
— Кто обижает?
Рядом хихикают девчонки. Ясно, они.
— Обижать, — говорю, — это свинство.
— А он — трусишка.
Девчонки трусишек не любят.
— У нас в спектакле будет опасный трюк. Пойдёшь ассистентом?
— Очень опасный? — мальчик смотрит с надеждой.
— Очень.
— Тогда пойду.
Через полчаса свинья Егор усаживает мальчика на табурет, надевает ему на голову строительную каску. Мы берём большие мячи (ох, говорим, тяжёлые какие) и делаем перекидку. Мячи летают у мальчика над головой, тот сидит, счастливый, и все ему аплодируют.
Свет у меня в прихожей тусклый — одна из двух лампочек перегорела. В этом свете глаза Егора черны. У всех, говорю, новый год, а я — свинья на утреннике. Он стоит, мой друг, худой и высокий, и очень уставший.
— Я тоже свинья, — отвечает. — Но, наверное, ничего лучше я в своей жизни не делал.
Он снимает ботинки, вынимает две ром-бабы из рюкзака. Мы идём пить чай и репетировать песню. Хрю-хрю-хрю, сияют рыла, так милы и розовы. Это мы, двойная сила, свиньи Дед Морозовы.
Через два дня везём спектакль в центр реабилитации на Курляндской. В машине тепло, снаружи сыро. Прохожие оскальзываются в снежной каше, бранятся, хватаются друг за друга. Горит красный, мы ждём и, полусонные, повторяем текст. Двое мужчин на тротуаре, одетые не по погоде, что-то нервно обсуждают. Один из них держит за руку девочку лет пяти. Девочка смотрит на меня через стекло и улыбается. Как обычно улыбаются маленькие девочки, когда видят крашеных артистов. Я тоже улыбаюсь и хрюкаю, хотя знаю, что она не слышит. Мы машем друг другу, девочка и свинья, потом загорается зелёный. Машина отъезжает, и только тогда я вспоминаю, что грима на мне ещё нет. Ну и ладно, думаю, грима нет, зато свинья — есть.
Великий Новгород. Аня
— Привет, ребята! Я — Енот! Ух ты, бантик! А платьице какое! М-м-м, и кармашек… А что в кармашке? Ну-ка, покажи! Покажи, а то сам найду!
Ребята хохочут, зажимают карманы. Енот ртутно носится по рядам, чешет ушки и рассыпает снежное конфетти. В этом детском доме мы играли каждый год, но теперь — всё, летом его закроют. Малышей уже увезли в другие дома, а старших пока не забрали. Ребятам скоро во взрослый мир, а с виду им лет по двенадцать, не больше. Особенные. В прошлом году вон та девочка, Оля, у неё детский церебральный паралич, вместе со всеми бросилась к артистам и упала. А остальные вернулись, чтобы её поднять. За Олей — самый громкий парень, Митя, который как-то вышел на сцену и при всех признался в любви Карине. Сегодня Карины нет, она в больнице. Тогда все засмеялись от Митиной любви. Именно «от» — не «над». Радостно засмеялись. Семья.
В зал ведёт длинный пустой коридор. Раньше на стенах висели рисунки. Помню один: бабочки, бабочки — почти набоковская коллекция. Павлиний глаз, аполлоны, голубянки. Вырисованы будто взрослой рукой. Надпись: «Коля Петров, 10 лет». Теперь Коля живёт не здесь, и какой-то чужой Енот дарит ему подарки.
Подарки у нас простые: конфеты, футболки и кружки. Но каждую коробку я несу словно ларец с сокровищами. Несу и вижу, как солнечная Наташа украдкой целует свой подарок. Сейчас она многое делает украдкой. В десять лет Наташа была серьёзной и очень открытой. Я в тот год играла Ежа, не верящего в чудеса. Когда все меня осудили, она вступилась: «Ёж просто не понимает, что такое чудо. Или у него есть на этот счёт собственное мнение». Теперь у Наташи переходный возраст, и она весь спектакль молчит.
Дед Мороз зовёт ребят в хоровод. Они подходят, берутся за руки. Но сначала каждого из нас, жителей лесных, обнимают. Так крепко, будто целый год скучали.
Позавчера в хороводе обычная девочка лет семи, упитанная, с жёлтыми лентами в волосах сказала:
— Ты не настоящий енот!
— Как не настоящий? — расстроилась я. — Смотри: носик, ушки, хвостик…
— Не настоящий! — она вытащила свою ладонь из моей.
Потом, когда хоровод распался, кто-то сильно дёрнул меня за хвост, и тот повис на одной толстой нитке. Я обернулась — ну да, жёлтые ленты.
Сегодня в хороводе меня никто не обидит.
После спектакля подходит Саша. Ему пятнадцать, плечи уже широки, волосы взъерошены по-птичьи. Саша здорово косит, но я понимаю, что смотрит он мне в глаза.
— Устала?
— Да, — признаюсь я ему.
— Ты в том году была Бабой Ягой.
Да, правда, была. Как и обычно, в гриме на всё лицо. Как только узнал?
— Я тебя узнал по глазам.
— Здорово, спасибо.
— Как думаешь, ты хорошо сыграла?
— Пожалуй. А ты как думаешь — хорошо?
— Да, — он кладёт мне на плечо лёгкую руку. — Ты Аня.
Ну вот, имя всё-таки перепутал.
— Прости, но я Лена.
— Не может быть.
— Правда, Лена.
— Аня! — настаивает он.
Спорим. Парень грустнеет, потом снимает руку с моего плеча и переходит на «вы».
Мы собираем реквизит и технику, сматываем длинные провода. Смываем грим, становимся просто людьми. Я уезжаю домой и клянусь, что буду хоть Аней, хоть Петей, хоть кошечкой Муркой. Лишь бы через год — а мы увидимся, знаю — он снова сказал мне «ты».
